Святая Русь. Книга 3. Страница 2
— Но Тохтамыш…
— Што Тохтамыш! Пьяны перепились! Кабы на тверезую голову да с молитвой, николи б не взяли ироды Москвы! Опеть сами виноваты, и неча на Бога валить! Неделю б токмо выстояли, Тохтамыш и сам ушел! А то — сперва срамные уды татарам казать, а опосле и побежали кланяться: прости, мол, нас! Больше не будем… Воины! Не в монастыре бы, еще и не то слово молвил про их!
— Ну дан и мочно ли называть Русь святою, коли мы без пьяни никакого дела вершить не можем, а во хмелю способны ворогу родину продать?! — не выдержал кто-то из молодых иноков.
— А пото! Да, не безгрешны мы, никоторый из нас не свят, но сама Русь свята! Пото, што держим Христово учение без отмены, безо всяких там латынских скверн, што такие есть среди нас, как игумен Сергий, как покойный владыка Алексий, да мало ли! Что мы добры! Что русская баба накормит голодного татарина, что в избе, куда ты зайдешь напиться, тебе нальют молока вместо воды, что страннику николи не откажут в ночлеге, что среди нас всякий людин иного племени принят как равный, как гость — будь то мордвин, мерянин, чудин ли, вепс, вогул, фрязин — кто хошь! Что из Поморья, от немцев, бегут к нам, что со степи при всяком ихнем розмирье опять же к нам бегут: сколь крещеных татар ноне в русской службе! И никоторый нами не обижен! А осильнеем — поди, и всему миру станем защитою! Еще и пото Русь свята, что в православие никого не обращают насильно, что святых книг не жгут на Руси! Да, храмы, быват, и горят — дерево дак! Но нету того, чтобы с намерением жечь, как ксендзы творят на Волыни! И чужие языки мы не губим, как те орденские рыцари, за то только, что не нашей веры! Пото мы и великий народ! Пото и вера наша — вера не скорби, а радости! Наш Бог прежде всего благ! Прибежище и пристань! Ибо добром и любовью, а не страхом ставилась наша земля. Да, да! И страшен Господь, и премудр, но заглавнее — благ! Мир сотворен любовью, а не ужасом! Ты баешь — Стефан Храп. Дак Храп вон для зырян грамоту создал! Стало, у нас всяк язык славит Господа своим ясаком, а не то что латынь, тамо и не моги иначе! И — попомни слово мое! Погинет Орден — и Русь возглавит совокупное множество народов, отселе и до Каракорума, ну хоть до Сибири самой!
Как только дело коснулось Святой Руси, спор возгорелся с новою силой. Заговорили сразу несколько голосов, среди которых опять выделился резкий голос Конона:
— Духовная власть выше мирской!
И снова вмешался тот, кого Сергий окрестил тайным католиком: мол, чем же тогда виновен папа, желающий упрочить свою власть над королями и императорами?
И опять ему начал возражать Епифаний, который тут, в споре, словно бы замещал отсутствующего епископа Федора:
— Потребно не обмирщение церкви, как в Риме, но надстояние ее над мирскою властью!
— Почто наш игумен и отверг сан митрополита русского! — поддержал Конон.
— Ради Пимена?!
— О Пимене речи не было тогда!
— Дак ради Митяя!
— Не в том суть! Люди смертны! Греховен может оказаться и бездуховный глава, но как раз безопаснее, когда недостойный пастырь не облечен мирскою властью. А достойный все одно будет почтен от людей, даже и не имея высокого сана, опять-таки как наш игумен!
— Соборность полагает согласие, а не власть силы, в том и тайна нераздельности божества, на которую потешились замахнуться католики со своими филиокве!
— А как же тогда писать Троицу? — вдруг прозвучал отроческий голос, и Сергий тотчас понял, что то Андрейка, сын Рубеля, возвращает противников к началу спора, и он медленно улыбнулся в темноте.
— Как… — Конон задумался, посопел. — Одно скажу: не Авраам тут надобен, не пир, а сама Троица! Я того не дерзаю, пишу по подлинникам, а токмо сердцем чую: что-то здесь не так! Еще не весь толк воплощен… Вона, игумен наш о Троице день и нощь мыслит! Тут и начала и концы, исток всего, всей веры Христовой! — И, одобрев голосом, видно повернувшись сам к отроку, довершил: — Вырастешь, Андрейша, станешь мастером добрым, сам и помысли, как ее, Троицу, сугубо писать!
В келье засмеялись, потом загомонили вновь, но Сергий, застывший на морозе, уже не внимал спору. Он тихо отошел от окна, улыбаясь про себя. В далеких, юных, уже почти невзаправдашних годах, когда он ратовал здесь один, отбиваясь от волков, хлада и бесовских наваждений, знал ли он, верил ли наступлению нынешнего дня? Тогда одно лишь блазнило: уцелеть, выстоять! И вот теперь есть уже кому пронести свечу духовную во мрак и холод грядущих столетий! Он воспитал, взрастил смену себе и уже вскоре сможет отойти в тот, горний мир, к которому смертный обязан готовить себя во всякий час в течение всей жизни. Ибо вечная жизнь на земле была бы остановом всего сущего, гибелью юности, препоною всяческого движения бытия. Вечная жизнь на земле стала бы смертью человечества! И Господь, всегда все разумеющий лучше творения своего, во благости своей предусмотрел, создавая ветхого Адама, неизбежность конца и обновления. И не так важно теперь, напишет ли Конон, или кто другой, или этот отрок Андрейка Троицу такою, какой она видится ему, Сергию. Когда-нибудь кто-то обязательно напишет ее! Слово суетно. Мысль, выраженная в письме иконном, больше скажет сердцу прихожанина. Да и можно ли словами изобразить веру Христову? Всю жизнь он не столько говорил, сколько показывал примером, что есть истинное служение Господу, следуя, насколько мог, заветам самого Спасителя. И вот теперь у него множатся ученики, как было обещано ему в давнем чудесном видении…
Не изменит ли Русь высокому назначению своему? Не прельстится ли на соблазны латинского Запада, на роскошества бытия, на искусы богатства и власти, не падет ли жертвою натиска грозных сил — всей мощи папского Рима, губящего днесь древнюю Византию и алчущего погубити Русь? Поймут ли далекие потомки, что иной путь, кроме предуказанного Спасителем, путь незаботного земного бытия, путь похотей власти губителен для языка русского?
Дай, Господи, земле моей разумения и воли, дай пастырей добрых народу моему!
Небо померкло. Одна только пурпуровая полоса еще горела на закатной стороне стемневшего небесного свода, и по густому окрасу ее виделось: завтра будет мороз.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Пока продолжались пышные встречи, пока кормили и поили ляшских и литовских вельмож, Василию все не удавалось поговорить с родителем с глазу на глаз. Братья и сестры за время его долгого отсутствия выросли, стали почти чужими. Юрий фыркал заносчиво, не желая близости с воротившимся братом. Только сестра Маша с Настей сразу приняли обретенного старшего брата и ходили за ним хвостом, расспрашивая, как там и что. Какова королева Ядвига, да как одеваются польские паненки, да как себя ведут? Пришлось показать и даже поцеловать руки тотчас зардевшимся девочкам.
Все родное, домашнее было ему теперь как-то внове. С гульбища теремов глядючи на раскинувшийся у ног Кремник, тотчас вспоминал он игольчатые готические соборы Кракова, крепостные белокаменные башни и стены ревниво сравнивались с каменными замками и стенами польских городов, и порою свое казалось и проще, и хуже, а порою — узорнее и милей. Он даже от великой трудноты душевной обратился к Даниле Феофанычу, и старый спутник княжой подумал, помедлил, ухватив себя за бороду, и ответил наконец так:
— Свое! Вона, татары в шатрах, в юртах ентих весь век живут, и не забедно им! Свое завсегда милей, да и привычнее. У нас ить дожди, сырь! Выстрой себе из камяни замок-от, дак простудной хвори не оберешься! Русскому человеку без бревенчатой сосновой хоромины, без русской печи с лежанкой да без бани — не жисть!
Объяснил, а не успокоил. Только месяцы спустя, когда поблекли воспоминания о пышных краковских празднествах, начал Василий понемногу чуять свое, родное по-должному — как неотторжимо свое до и помимо сравнений, хоть с восточною, хоть с западною украсою…
Отец позвал его на говорю неделю спустя. До того, понял Василий, присматривался к сыну, и не просто так, а для чего-то крайне надобного родителю. И первый вопрос, когда остались наконец вдвоем в горнице верхних теремов, в тесной, жарко натопленной, застланной не ковром, а косматой медвединой, загроможденной огромным расписным сундуком и обширной постелью с пологом, увешанной по стенам иконами и оружием (дареным, ордынским), — первый вопрос был у отца к сыну: