— А вы, дети, родительницу свою чтите и страх держите в сердце своем! — Он опять помолчал. Слова давались ему с трудом, но говорил умирающий ясно, почти по-книжному. — Мир и любовь имайте друг ко другу… Аз же предаю вас Господу Богу моему и матери вашей. Не погубите раздорами Русь! Бояр любите, воздавайте коемуждо по чести его… А вы, бояре… — Он вглядывался в серьезные, ждущие, насупленные лица. — Пред вами родился еси, с вами возрос, вами побеждал во бранях! — Среди бояр послышалось шевеление, суета. Вошел припоздавший Боброк. Протиснувшись в первые ряды, встретил неотмирный голубой взор своего князя. — Вы же нарекостеся у меня не бояре, но князи земли моей! — говорил Дмитрий, словно уже отрекаясь от державства. — И вас, и ваших детей не обидел никоторого, не отверг и не остудил… В радости и скорби, в ратной беде и в пирах был с вами! Ныне помните и служите вот! — Он глазами указал на Василия. — Да будет едина земля, едина власть!

Голос князя слабел, затих. Бояре молча, теснясь, начали покидать покой, но прежде каждый подходил к князю проститься. Иные целовали руку умирающему. Боброка Дмитрий взглядом привлек к себе и, когда тот наклонился по знаку князя поцеловать умирающего в губы, прошептал:

— И меня прости!

Последними вышли дети, сдерживая рыдания, облобызав отца, чуть улыбавшегося, когда чистое дыхание детей, их влажные ротики касались его губ.

Евдокия с обострившимся лицом — ей было очень худо, и она чуяла, как мокредь сочится по одежде, — осталась наедине с супругом. Он спал, дремал ли. Вновь открывши глаза, промолвил тихо:

— Поди приляг!

Евдокия послушалась, потому что уже не могла иначе. У княжеского ложа остались няньки и постельный холоп. В окнах синело, гасло, меркла весенняя прозрачная вечерница. В исходе второго часа ночи князь встрепенулся опять, начал биться, что-то неразборчиво бормоча. Раскосмаченная Евдокия вбежала в покой, приникла к нему, слушая хрипы и стоны в его большом, бессильно раскинутом теле. Он все выгибался, не хватало воздуху. «Откройте окно! » — властно потребовала она. Вышибли забухшую оконницу. В горницу пахнуло влажною свежестью ночи. Князь дернулся еще раз, глубоко вздохнул и затих. Руки и лицо его начали медленно холодеть…

Сергий Радонежский, почуявший в своем далеке, что с князем худо, и вышедший в путь прошлым вечером, не застал Дмитрия в живых всего за три-четыре часа. Впрочем, подходя к Москве, по какому-то разом навалившемуся и уже привычному для окружающих наитию он понял, что опоздал, и все одно продолжал идти споро и ходко, поелику понимал, что надобен будет князю Дмитрию и после смерти.

В теремах, когда он подошел к красному крыльцу, творилась растерянная суета. Стражники и сенные боярыни, портомойницы и дети боярские сновали по переходам, сталкиваясь и разбегаясь, словно мураши в потревоженном муравейнике. Еще никто не успел навести порядок, властно приказать, указав каждому его место и дело. Сергий прошел сквозь эту безлепицу, никем не спрошенный и даже почти не замеченный. Редкие, сталкиваясь нос к носу с преподобным, ахали и падали на колени.

Наверху, в теремах, слышался высокий женский голос, с тяжелыми всхлипами выговаривавший старинные слова. То Евдокия, ослепнувшая от слез, причитала над телом супруга, уже положенного в домовину. Причитала по-древнему, находя такие же древние, рвущие душу слова:

Ааа-ох! Ладо ты мой, ладо возлюбленный!

Заступа ты моя да оборонушка!

Радетель своим да малым детушкам!

Ааа-ох! Почто смежил свои ты оченьки ясныи!

Почто запечатал уста свои сахарныи!

Како успе, драгый ты мой, ненаглядныи!

Како мене едину оставих, вдовою-горюшицею!

Ааа-ох! Почто аз переже тебя не умрех, ладо ты мой!

Камо зайде свете очию моею!

Где отходиши, сокровище живота моего!

Почто не промолвиши ко мне словечика прощального!

Ааа-ох! Цвете мой прекрасный! Почто рано увядаеши!

Винограде мой многоплодный!

Почто уже не подашь плода чреву моему?

И не принесеши сладости душе моей?

Ааа-ох! Все-то цветики во саде да повенули,

Все-то пташицы да пригорюнились,

Все-то люди пристиянския да приуныли!

Чему, господине, не взозриши на мя?

Почто не примолвиши ко мне?

Ужели, господине, забыл мя еси?

Ааа-ох! Почто к детям своим да не промолвиши!

Да и не позриша на них, на сиротиночек!

Кому ли приказываеши мене?

Ааа-ох! Ты восстань, моя родимая кровиночка!

Ты явись ко мне дородным добрым молодцем,

Хоть на час явись да на поглядочку!

Ааа-ох! Солнце ты мое, рано заходиши!

Месяц мой красный, скоро погибаеши!

Звезда восточная, почто к западу грядеши?

Ааа-ох! Царю мой, како прииму тя или како послужу ти!

Где, господине, честь и слава твоя?

Где, господине мой, господство твое?

Ааа-ох! Всей земли государь был еси!

Ныне же лежиши, ничим же володея!

Ааа-ох! Многия страны примирил еси,

И многия победы показал еси,

Ныне же мертв и бездыханен еси!

Ааа-ох! Изменися слава твоя,

И зрак лица твоего преминися в истление!

Животе мой, возлюбленный!

Уже не повеселюся с тобою!

Ааа-ох! За многоценныя бо и светлыя ризы твои -

Худыя и бедныя сия ризици приемлеши!

За царскый венец — худым сим платом главу покрываеши!

За палаты красныя — трилокотный гроб сей приемлеши!

Ааа-ох! Свете мой светлый, чему помрачился еси!

Аще ли услышит Бог молитву твою,

То помолися и о мне, княгини твоей!

Ааа-ох! Вкупе жила с тобою, вкупе и умру с тобою!

Юность не отъиде от нас, а старость не постиже нас!

Кому приказываеши мене и дети своя?

Ааа-ох! Не много нарадовахся с тобою!

За веселье плач и слезы приидоша ми,

А за утеху и радость сетование и скорбь яви ми ся!

Ааа-ох! Почто аз преже тебя не умрех,

Да бых не видела смерти твоея и своея погибели!

Не слышиши, господине, бедных моих словес!

Не смилять ли ти ся горькия мои слезы?

Звери земныя на ложа своя идут,

И птицы небесныя к гнездам своим летят,

Ты же, господине, не красно от дому своего отходиши!

Кому же уподоблюся, царя бо остала есмь?

Старыя вдовы, тешите мене,

Молодыя же поплачьте со мною!

Вдовья бо беда горчее всех людей!

Ааа-ох! Да не встанешь ты со ложа, ложа смертнова,

Да не выстанешь с глубокой со могилушки!

Ааа-ох! Уж как нет того на свети да не водитси,

Уж как мертвыи с погоста не воротятси!

Ааа-ох! На кого же ты оставил малых детушек!

На кого меня, горюшу-горе горькую!

Ааа-ох! Ты раздайся-ко, мать сыра земля!

Расколися ты, колода белодубова,

Ты возьми меня, горюшу-горе горькую,

Со своим-то положи да милым ладушкой!

Ааа-ох! Како ся восплачю или како возглаголю?

Господи Боже мой, царь царем, заступник буде ми?

Пречистая госпоже Богородице, не остави мене

И во время печали скорбныя не забуди мене!

Ааа-ох!..

Дверь скрипнула.

Евдокия, горбатясь над гробом, повернула некрасивое, распухшее от слез лицо, намерясь вопросить сурово, кто там дерзает мешать ей оплакивать ладу своего.

На пороге, слегка, чуть заметно улыбаясь, стоял игумен Сергий.

— Князь твой в высях горних! — сказал.

И Евдокия молча повалилась ему в ноги.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Дикие горы, вздымавшиеся над проливом, текли, поворачивались, и гребное генуэзское судно, борясь с порывами противного ветра, упорно ползло все вперед и вперед.

— Скоро Фонар! — выкрикнул кто-то с кормы.

Иван стоял окаменев, вытягивая шею, в миг этот позабывши даже о Пименовом кафинском злодеянии. Надвигался, открывался все более и более горбатый мыс, словно чешуею, покрытый крышами в зелени садов, обведенный понизу зубчатою каменною стеною.

— А ето што? — сглотнув слюну, вопросил он, указывая на приземисто и тяжело подымавшийся над кровлями разлатый круглящийся холм, увенчанный золотым крестом.